www.newyorker.com/magazine/2018/04/16/the-silen...

Хочу сохранить тут одно свидетельство детской травмы, о котором надо бы подумать.
На его фоне и роман "Маленькая жизнь" можно прочитать по-новому (или, наоборот, по-старому))

Junot Diaz, американский писатель из семьи доминиканских иммигрантов, в детстве был изнасилован и это определило не то чтобы всю его последующую жизнь - это не так, он мог бы и не стать известным писателем и пр. - но весь внутренний сюжет этой жизни, то, вокруг чего - вернее, вокруг молчания о чем, сокрытия чего, ускользания от чего строилась эта жизнь.

По его собственному признанию (в статье по ссылке он в первый раз публично рассказывает об этом) все, что с ним происходило определялось по существу только тем, насколько близко в эту эпоху жизни память о насилии подходила к поверхности. Депрессии, попытки самоубийства, сексуальное бессилие и, наоборот, сексуальная необузданность - все определялось неким извращенным договором с тем, с чем никогда не удавалось договориться. "Воды дошли до души моей": сейчас по грудь, а вот сейчас уже по горло, а сейчас - вода заливает уши.

"Это" всегда рядом, и главной задачей жертвы делается: не выдать "это" , не показать никому, сбить со следа некоего мнимого преследователя, который замещает саму травму. Очень важный момент: до самого последнего предела саморазрушения жертва "не хочет лечиться" - это не блажь, не слабость; видимо, таково само устройство травмы насилия: ее отрицают, чтобы жить, жизнь становится формой отрицания, отрицание становится формой вечного возвращения травмы.


Текст душераздирающий, но он помимо сострадания жертве оставляет читателя в глубокой задумчивости, и это замешательство, возможно, тоже связано с перверсивной структурой травмы.

Я, читатель, не понимаю, где заканчивается травма и начинается то, что человек с ней делает. Может ли травма превратиться в универсальный и исчерпывающий язык, на котором удается объяснить себе всю свою жизнь? Да, может конечно, но ведь и все, что угодно может - даже заговор рептилоидов. Очевидно, что в жизни Диаса было то, чего нет у большинства жертв - возможность писать. Насколько вообще все те - плохие или хорошие - способы борьбы, защиты, самотерапии и самообезболивания, которые титаническими усилиями находит человек - насколько они принадлежат самой структуре травмы и продляют ее разрушительную деятельность?


Характерно, что даже в этой длинной страстной и красноречивой статье то, что собственно случилось, описано крайне косвенным и элюзивным образом. автор только называет случившееся, а дальше уже рассказывает про потемки последующей жизни без называния. Видимо, по-другому нельзя.

Годы и годы сложной балансировки рядом с "этим", отвернувшись от "этого" - жизнь делается маленькой, потому что она мала по отношению к пропасти, в которую она падает. И это при том, что ядром травмы здесь является именно двойной (кажется), но все же - эпизод, а не все детство сплошь, как у Джуда, придуманного Янагихарой. И не оставляет глупый вопрос: может ли быть иначе? Если бы близость и доверие в семье, если бы не правило молчания о стыдном, если бы не культура латинского мачизма, которую упоминает автор... Что тогда? Является ли язык для травмы началом освобождения, действительно ли разрушительная работа травмы заключается именно в том, что ей нельзя посмотреть в лицо, ее нельзя назвать по имени? Или это неназывание есть социально-культурно-психологический элемент, который мы можем изъять, устранить и тогда у гидры будет вырвано, по-крайней мере. одно из жал?

Такое ощущение, что загадка травмы связана с фундаментальными основаниями нашего мышления о самих себе. Травма излечивается логосом, но сам логос уже трансформирован травмой и разворачивается так, чтобы ее скрыть. Логосу может помочь очень большая любовь к чему-то или кому-то, но этот травмированный логос устроен именно так, что делает ее почти недоступной.

***

Чтобы текст был под рукой, воспроизведу его здесь.

Junot Díaz

The silence: The legacy of childhood trauma



читать дальше