Мир человеческий у Чехова страшней и безнадежней мира Достоевского. У Достоевского за спиной диккенсовское рождество. Его герои живут в перспективе обращения, с которым можно и до смерти затянуть, потому что оно вот-вот... Это и есть время Достоевского - вот-вот, пять минут до больших перемен. У старика Карамазова - сын Алеша. Можно помереть, какой есть, в жарком дыхании подступающего спасения.

Люди Достоевского мучают друг друга, потому что ждут от другого чуда, особенно подпольные нарциссы, которые этому чуду все равно не поверят. Не верят, но ждут. Только чудо может меня спасти - характерная интонация запойного игрока, и всякий другой - вестник этого чуда.

А у Чехова никто никого не спасет, и надеяться-то было смешно: воробьиной ночью люди прижимаются друг к другу, только чтобы признаться в неудаче, которую невозможно поправить.
Зато иногда эти неудачники вдруг понимают нечто настолько простое и странное, что никакие Достоевские речи им не пригодятся. Что-то еще негоднее междометия - несколько неловких движений, запинка, непонятно как просиявшая на миг перемена участи. Не для себя - никто не может спасти самого себя. Просто теперь ты знаешь, как это бывает и обязательно будет. С кем- нибудь.
.............

Я лежу в палате номер 6 и болею головой от капельниц с магнезией.

Еще одна точка в движении молекулы, которая больше не может быть свободной. По- старому не может, а по- новому - еще надо научиться.

Недавно я читала в одном психотерапевтическом ЖЖ очерк того, что происходит с женщиной и ее семьей после рождения ребенка. Общий пафос там был вполне благородный ( то есть женозащитный)), но само описание поразило меня наивной, явно не сознаваемой самим автором мизогинией, которая как и всякое отрицание своего опыта обессиливает благой посыл. Там рассказывалась какая-то привычная ерунда про то, как, родив, женщина погружается "в пеленки" ( для носителей этой легенды стиральная машина еще не изобретена), перестает " быть интересной" своему мужу, а, следовательно, и сама себе, теряет уверенность, самоуважение, личные права и т. д. Это все происходит, потому что она "отстала". Действительно, муж ходит в офис, а она не ходит, как не отстать)

Все это поразительно не имеет отношения к тому, что случается на самом деле. Но то, что случается на самом деле, не имеет языка, в отличие от этой легко воспроизводимой истории.

В сущности, этот опыт - один из немногих серьезных и не поддающихся симуляции опытов, которые выпадают за жизнь так называемому среднему человеку - то есть просто любому, увиденному не как единственный, а как всякий.

И у этого опыта есть темная сторона. Она вся забита какими- то бытовыми рационализациями, вроде "пеленок", на самом деле, пеленки бывают психологическим переключателем, иногда даже полезным.

Симбиоз мучителен. Ребенок - как потустороннее зеркало, в котором родитель утопил свое реальное бытие. Оно там, в зазеркалье. Его нельзя просто вернуть, его надо обрести заново.
И это бытие выкарабкивается из потусторонности только вместе с тем существом, которое его туда утянуло.

Я склонна к депрессиям. Но той чернейшей черноты, что временами настигает человека с младенцем на руках, я никогда раньше не испытывала. А я полюбила его с первой секунды и даже раньше)

Это не какое - то острое и потому само себя постепенно изглаживающее страдание. Это как жизнь на дне глубочайшей из океанских впадин - на тебя давит много километровая толща чего? Да почти что ничего. Плотности как таковой, веса мира как такового, матери-материи.
Фауст вот спускался к Матерям в сумрачный и бессвязный момент своих исканий - но глубже он уже никогда не попадал.

Ну и конечно, этот атмосферный столб здорово корежит. Ты все время хочешь почувствовать себя свободным и не можешь. Больше рвешься - глубже увязаешь в тенетах вины. Ты на очень короткой ниточке и нескоро понимаешь, что эту ниточку вьешь и ты сам. Этакая мойра. Когда-нибудь обратишься эринией и будешь мстить за нарушение материнского права, пока светлые дневные боги не вернут тебя в Аид.

Ребенок растет и вы вместе переживаете все стадии одушевления. Чем больше одушевленной привязанности, тем больше и эмансипации.

Вы выходите на морской берег. Легкие постепенно расправляются.

И тут обнадеженные родители забылись и слепили нового.


Мне всегда была отвратительна принудительная мудрость бытового смирения "не так живи, как хочется" и т . д. Я считала, что ее яд уничтожает источники подлинного смирения.
Но после рождения ребенка во мне что-то повернулось; я не могла больше просто " решить проблему." Такого гнева и отчаяния я давно не испытывала. Мучительнее всего было расставаться с самой дорогой из иллюзий - что ты сам управляешь собственной жизнью, и потому твои муки - муки самопостроения, и что бы ты не делал, ты делаешь самого себя. Потому что я не хотела этого. Не сейчас. Не когда у меня очень мало сил и много задач. И прочее.

Я представляю, с каким отвращением может читать это здравый человек, не знающий душевных помрачений, и справедливо уверенный в том, что один хорошо, а двое лучше. Но бывает и иначе.

Чудо техники показало мне существо, которое вызвало всю эту бурю. Оно плавало во внутренних водах, болтало ногами и казалось совершенно счастливым. Кинематографические иллюзии всегда имели надо мной власть, а все счастливое внушает благоговение.
Так прошел первый семестр беременности и наступил второй. Это многое меняет)
Львенок бегает, расписывает себя фломастерами и проявляет острое чувство красоты. Когда он видит белые лилии в вазе, он начинает как- то нежно по-голубиному ворковать и курлыкать. Правда, музыка ему больше всего нравится та, что издают электронные игрушки. Под нее он танцует.

Я лихорадочно пытаюсь дописать недописанное, а додумать недодуманное уже не успеваю. Мне стучат снизу.

Это девочка. Я покупаю розовую кофточку. Я ее люблю.

А теперь я в больнице, и мне говорят, что я должна лежать неподвижно до самых родов ( то есть до конца мая), чтобы все было хорошо. Но я знаю, что внутри меня совершенно счастливое существо. Оно под защитой. С ним ничего не может случиться.